Рассказы

Письмо Маме

Мама вернется с ночной под утро, приготовит на коммунальной кухне завтрак, проводит на работу нашу Аню, на службу моего отца, меня отведет в садик и, вернувшись с покупками домой, сядет за стол писать письмо, чтобы сегодня же отправить. Потому что в ящике уже лежал ответ, и каждый день будет приходить новый.

Писала она маме Марии Константиновне, отцу Герману Семеновичу, сестре Рите, сестре Вере, брату Борису, всем в ее родном городе Иваново. Напишет, оставит на столе, сама так и уснет, сложив голову на руки. Вот день почти что прожит. Приведет меня из садика, Аня с работы вернется, отец со службы поздно, накормит нас, и читает письмо. «Дорогие наши…».

Я его запечатывал — языком по клейкой соленой полосочке, приглаживал кулачком, и чёрточки  химическим карандашом на конверте, чтобы не вскрывали. А потом мы с Аней, она мне не родная бабушка, приютила нас блокадница в комнатке на Чайковского 77 в Ленинграде, когда отец вернулся из Венгрии, мы шли провожать маму в ночную.

Почтовый ящик был на углу Литейного, рядом c телефонной будкой с открытой настежь дверью, я звонил только понарошку, когда фотографировал отец. Дотянуться до прорези в синем ящике с названием «ПОЧТА» помогала мама. Целовала в щеку, поправляла платок поверх шапки, наказывала слушаться и уезжала на звенящем трамвае.

Когда я отправлялся с ней, первым к окну, дышал на стекло — в инее таяло чудо. В него после меня могли смотреть все, когда уже ничего сквозь лед не видать, так всегда, если не прикоснуться, не согреть, не растопить, кто-то обязательно сотворит маленькое чудо, чтобы путешествовало по городу и хранило дыхание, как открытое письмо.

Перед Новым Годом я еду к маме в трамвае с незамерзающими окнами, не индевеют и стекла пластиковых окон ее комнаты в приюте, за которым она ждет мандаринок, они перестали пахнуть, как в пятьдесят восьмом, грушевого лимонада, он еще напоминает «Дюшес», письма от внучки, которое я написал сам, заклеив языком по полосочке, скрепив черточками.

Под окном приюта рамы для сушки белья все в инее, смахнул ладонью, лизнул трубу, не прилип. Как и тогда, когда прижался языком к ручке телефонной будки, остался бы так всем назло, что мама уходит. Теперь ей вслед за Аней, за отцом, за родителями, сестрами, братом, мне заказывать памятник с фотографией под стеклом, буду оттаивать, подыша.

Мама умерла 30.03.2019.

Тридцатого ноль третьего,

три-ноль-ноль-три, — безумно повторит,

а года-то какого, снова снег?

неужто ничего не говорит,

какое оно горе не людское,

уже почти что прожит этот век,

как нестерпимо давит потолок,

как пахнет крематорий холокостом,

как буднична дорога до погоста,

прощание произойдет келейно,

три горсти в на сердце так неуверенно,

сегодня мама умерла, так просто…

© Copyright: Константин Таллинский, 2019
Свидетельство о публикации №219021801753

Нож для бумаги

Нож для бумаги, среди многих старинных вещей, остался от бабушки Ани, блокадницы, потерявшей своего жениха Василия, пропал без вести на Пулковских высотах, всю жизнь прождавшей его, возвращаясь в одинокую комнатку на Чайковской 77 с теплым хлебом, селедкой с душком, запотевшей с мороза чекушкой и пачкой папирос «Север» в авоське. 

Увидев нас с дворником на пороге, без разговоров пустила квартирантов, лейтенанта с железнодорожницей, со мной на руках, отвела полуторную кровать с шишечками, старый кожаный диван, предоставила круглый стол, шифоньер с овальным зеркалом, за которым привыкла в уголке, на своем топчане под Христом из слоновой кости с прожилками на почерневшем деревянном кресте на коврике с семейством оленей на водопое. 

Уже на острове Сааремаа этим ножом я разрезал девственные страницы изданий, мама была продавщицей в городском книжном магазине, одна в русском отделе давала плана больше, чем эстонский, уступая лишь канцелярскому. Среди офицерских жен книги были в моде, на них подписывались, заполняя формуляры, ждали неделями, выстраивали тома в ряды в югославские стенки, и забывали, привыкая в интеллектуальному интерьеру с радиолами и телевизорами, застольями с танцами и семейными просмотрами программы «Время». 

Газеты, помню «Футбол», «Аргументы и Факты», какие то еще, продавались сложенными, листы приходилось разрезать, кто  на ходу пальцем, кто расческой, кто вечным пером, авторучкой чернильной, получались с бахромой по краям. Забирая из ящика почту — открытки, письма, прессу, я брал нож с гребенкой и острым клиночком сверху, со львом на рукоятке,  с достоинством положившим лапу на раскрытую книгу, Библию, так Аня сказала.

Из сверстников, что крутились у всех под ногами, только я забирался с книгой на чердак, пока не загоняли спать, не дыша, читал с фонариком под одеялом. Начинал с писем, зачитывался, не зная еще адресатов по именам, находя их родственные и дружеские связи, надоедал взрослым с вопросами. Отвечать тем было некогда, под начесами маминых полковых подруг и школьных училок плелись и путались любовные интриги королевы Марго с королем Анжелики. Потом пришла пора Золя, под партами передавались переписанные от руки рассказы про баньку и стихи про Луку… 

По русскому языку и литературе мне повезло, первая учительница была пограничница, везде за мужем по заставам, вторая блокадница, с почти слепой матерью, ходила, как по сцене, чуть наклонив голову набок, она и была когда то балериной. По долгу призвания и заодно за новинками, заходя в магазин, хвалили маме мои сочинения на вольную тему. Обе бездетные. Я знал только сынка географички из младшего класса, стукача, покурить спокойно не давал, повсюду хвостом, лупили его, на память в аттестате на всю жизнь тройка, Еще сын директрисы, эстонскую и русскую школы только объединили, устроили марафон, замертво упал на финише, не откачали сердечника. Так хотел первым. 

Нож для бумаги был бронзовым, бабушка работала на фабрике, такие гранитные, мраморные, малахитовые письменные приборы на столах с зеленым сукном под лампой с абажуром. Красноватый гранитный Аня сделала для папы, сероватый мраморный мне. Основание для ручки и стеклянных чернильниц с крышечками, как купола Исаакиевского собора, стакан для карандашей, как вазы на ограде Таврического сада, подставка перекидного календаря с дужками, как причальные кнехты на Набережной, и пресс-папье, на промокашке которого все оказывалось наоборот. 

Пройдя гальванику, никелированный нож стал как зеркало, и с его, не знавшего точильного камня, лезвия, тая, долго не исчезают родные прикосновения. 

© Copyright: Константин Таллинский, 2018
Свидетельство о публикации №218102100545